Год был холерный. Актриса заболела. График съёмок пришлось изменить. Отправили телеграммы актёрам, находившимся в отпусках. Одно послание почта вернула: «Такого адреса нет». Режиссёр сказал: «Без этого человека фильм не состоится. Надо искать». Работали мы в Латвии, а искать предполагалось в Литве. Литовские актёры, участвовавшие в съёмках, тоже признали адрес явной нелепостью, однако вспомнили, что нужный нам человек отдыхает, как правило, где-то под Каунасом. На уединённом хуторе. Возле озера. Сверх этого земляки ничего не знали. Режиссёр спрашивает меня:
—Найдёшь?
Это он вовсе не от избытка доверия, а по причине моей малоценности: я был рабочим в съёмочной группе, и без меня советский кинематограф вполне мог обойтись.
—Попробую.
—Сколько надобно денег?
—Пятьдесят рублей.
Он сказал, что этого недостаточно, и дал шестьдесят — минимальная по тем временам зарплата. Так платили и мне на съёмках.
До Каунаса я добрался легко. На автостанции увидел схему здешних маршрутов — там было нарисовано озеро, но автобусы к нему не ходили, сворачивали куда-то в сторону. Взял билет до этого поворота, протянул кассирше телеграмму с неправильным адресом — она лишь пожала плечами.
Доехали до небольшого селеньица, вышел я на главной площади — куда теперь? Пустынно, и спросить не у кого… Из открытых дверей костёла доносилась органная музыка: звучал Бах. Причём инвенцию эту я когда-то играл в музыкальной школе. Но недоставало одной нотки — фа диеза. Заглянул в костёл: над входом балкончик, а там, судя по всему, инструмент. Вскоре меня обнаружили, и музыка прекратилась. Исполнитель встал — это был парнишка моего возраста. Он произнёс что-то по-литовски. Не понимая, я развёл руками.
—Вам — что? — музыкант перешёл на русский.
—А где фа диез? — спрашиваю.
—Нет фа диеза, — и вздыхает.
—Без фа диеза нехорошо.
—Плохо, — соглашается он, — может, вместе посмотрим?
Я поднялся по узкой лесенке. В компании мы оказались смелее и разобрали фисгармонию, насколько возможно: один из клапанов был зажат иссохшейся мышкой.
—Похоже, — говорю, — костёл ваш не сильно богат.
—Да уж куда там…
И рассказал, что учится в консерватории, приехал к родителям на каникулы, заодно хотел подработать, но платят мало. Я в ответ — про себя: где учусь, куда устроился на всё лето, сколько платят. Заодно показал злосчастную телеграмму. Парень и говорит:
—Надо спросить у ксёндза — он тут всё знает, — и ушёл.
А я уселся за инструмент, накачал педалями воздух, взял аккорд и замер от восхищения — настолько богат и объёмен был звук. Просмотрел ноты — репертуар органиста, разобрал с листа пару несложных вещей, а потом стал играть всё, что взбредало в голову. К полной моей неожиданности, особенно впечатляло органное звучание русских песен: скажем, из «Тонкой рябины» получался настоящий хорал. Музыкант принёс добрую весть: слово, которым в телеграмме обозначался район, являлось названием конезавода в двадцати километрах отсюда. Слова, именовавшие почтовое отделение и хутор, оставались пока загадкой.
На прощание он сказал:
—Ксёндз живет рядом, окошки открыты…
Я ему:
—Прости, друг!
—Да нормально всё, не волнуйся. Ему очень понравилась одна песня. Говорит, с детства её очень любит. Он вообще-то питерский, из русских литовцев. Не наиграешь? Там что-то про столетнее дерево, а какое — забыл…
Стал я перебирать известные мне деревья, пытаясь найти столетнее, и в конце концов оно отыскалось:
—«Липа вековая»?
—Точно! Играй!
Липа, надо сказать, звучала не менее грандиозно, чем рябина. Органист повторил за мной мелодию этой старинной песни, и мы расстались.
Конезавод пришлось искать на попутных. Сначала это был мотороллер, потом — мотоцикл, за ним — колёсный трактор конезавода и в конце пути — велосипед, на раме которого мальчишка доставил меня через сосновый бор к потаённому хутору. Я уже знал, что вместо почтового отделения в наш адрес была вписана речка, зато хутор именовался правильно — но кто ж знает его за пределами ближайшей округи?
Жилые и хозяйственные постройки, соединённые чёрным от времени дощатым забором, образовывали квадрат. Толкнув калитку, я оказался на просторном дворе. Прикинул, где тут вход в жильё, и постучался. Ответа не было. Вошёл в дом, спросил:
—Есть кто?
—Да-да, — услышал я хриплый, простуженный голос.
Так началось знакомство с человеком, без которого наш фильм не мог состояться. Тут же он через распахнутое окошко представил меня своей жене: она собирала грибы в тридцати метрах от дома. Потом накопали червей, я получил удочки, лодку и выехал на середину обширного озера, чтобы в совершенно прозрачной воде наловить рыбы. Ужин получился богатым: хозяйка нажарила и подосиновиков, и окуней.
Спросил я про загадочный адрес. Они долго не могли ничего понять, однако сошлись вот на чём: режиссёру попала записка, оставленная приятелю-актёру, который собирался заехать сюда на машине. И в качестве ориентиров были упомянуты конезавод и речка.
—Оказалось, что дело это вполне поправимое, — приветливо сказала жена.
—Как, впрочем, всё и всегда, — заключил супруг.
—Нет, — возразила она неожиданно строго, — не всегда: а лишь до тех пор, пока о нас кто-то молится.
С командировкой моей всё сложилось удачно, а десять рублей я сберёг и возвратил режиссёру.
Зимой театр, в котором служил этот актёр, был в Москве на гастролях. Мы встретились после спектакля, вспомнили подосиновики, окуней, телеграмму. «Я ведь оставлял им почтовый адрес! Но в кино всегда что-нибудь да напутают, — смеялся он, — впрочем, как говорит моя жена: «дело это вполне поправимое».
«Пока о нас кто-то молится», — добавляла она.
Через несколько лет я узнал, что молиться о нём никто не сможет.
ТОРЕАДОР
Мы тогда бродили по мелким речкам, в которых водился хариус. Тверская губерния, триста верст от Москвы, а рыбёшка — вполне сибирская. Проводником был местный писатель, изучивший здешние края до такой мелкой степени, что прослыл ещё и краеведом. Ночевали в лесу — на лапнике у костра и, конечно, не высыпались. И вот как-то возвращаемся: вышли к тракту напротив небольшой деревеньки, ждём автобуса. День солнечный, тёплый. Приятель мой устроился на скамье под железным навесом, означавшим автобусную остановку, а я рядышком прилёг на траву, по-весеннему яркую, совсем ещё не запылённую.
—Тебе здоровья не жалко? — спрашивает.
Он старше меня и, конечно, мудрее.
—Жалко, — говорю.
—Земля-то ещё холодная.
—Холодная, — но подниматься не хочется.
—Ну, лежи…
И я лежу.
Солнышко греет, гудит шмель, разморило. И тут произошло что-то неразборчиво шумное: я успел приподняться на локте и увидел, как, срывая с петель калитку, в огород крайней избы вламывается огромный розовый бык, а какой-то человек, убегая от него, заскакивает в сооружение известной надобности. Бык не останавливается, и через мгновение дощатая будка взлетает ввысь и рассыпается там, словно от взрыва. Человек, совершив над штакетником подобие мёртвой петли, падает на дорогу, но тут же встаёт и бросается вдоль домов. Вероятно, чтобы отыскать себе более спасительное убежище. Однако преследователь, сотворив разгром, успокоился и побрёл восвояси. Я спросил у приятеля, почему он розовый. Оказалось, что на самом деле он бежевый, а солнечное освещение придаёт ему столь неожиданный колорит.
Происшествие получилось ярким и молниеносным, однако многозначительность его открылась нам только поздней осенью.
В летнюю пору мы этой рыбалкой не занимались: хариус, известное дело, рыбка нежная, хранению не поддаётся. Весной и осенью ещё куда ни шло, да и то мы старались как можно скорее отдать улов кому-нибудь в попутных селениях, а уж летом, по жаре — безнадёжно, пропадёт сразу.
Вышло так, что одно из наших осенних путешествий завершилось в той самой деревне. Моросил невесомый дождик, но теперь я, конечно, не лежал на траве, а сидел рядом с приятелем под навесом. Сидим, вспоминаем весенний случай, и тут из-за той же крайней избы появляется всё тот же бык. Правда, на сей раз действительно бежевый. И теперь он ни за кем не гонится — его ведёт на верёвке молодой паренёк в плаще. Когда они поравнялись с автобусной остановкой, сам собой возник разговор, и нам открылась трагическая пастораль быка Платошки.
Выяснилось, что человек, убегавший от него весною, работал здесь пастухом и, похоже, был сильно подвержен гибельной страсти винопития, из-за чего иногда засыпал в тени под кустом. Тут руководство коровами безраздельно переходило к Платошке, который в поисках более тучных пастбищ мог увести всё стадо незнамо куда. Случалось, на поля, засеянные совсем для другого предназначения. Начальство было недовольно таким пастухом, а он в отместку истязал животину: зайдёт, бывало, на скотный двор, где быка подвязывали за продетое в ноздри кольцо, и бьёт его палкой, приговаривая: «Я тебе устрою корриду!». Весной это противостояние едва не завершилось бедой — дощатое сооружение выручило. А неделю назад, когда пастух в бессчётный раз превзошёл все пределы и уснул под кустом, Платошка растоптал его насмерть. Парень, который оказался подпаском, повис у быка на шее, но воспрепятствовать не сумел, и жизнь сельского тореадора бесславно оборвалась. Платошке за это преступление вынесли скоропалительный приговор — на бойню.
—Все теперь называют его убийцей, — сказал паренёк, — а он вообще-то тихий… и умный… и коровы его уважают… Ну, бывайте. Пойдём, Платоша.
Бык, неподвижно мокнувший всё время нашего разговора, смиренно шагнул за подпаском. Шёл он спокойно, не ведая за собой никакой вины, и покачивал головой в такт шагам, как это принято между всеми его сородичами, ступающими по земле.
Протоиерей Ярослав ШИПОВ